Родился в богатой дворянской семье Пензенской губернии. Получил превосходное домашнее воспитание, поступил вольнослушателем в Московский университет.
Важнейшим фактором юношеских лет Огарёва, а затем и всей его жизни, является тесная, восторженная дружба с дальним родственником его, Герценым, который говорил, что он и Огарёв — «разрозненные томы одной поэмы» и что они «сделаны из одной массы», хотя и «в разных формах» и «с разной кристаллизацией».
В 1831 г. Огарёв должен был оставить университет, за участие в студенческой истории. Высланный к отцу в Пензу, он через два года вернулся в Москву, но в 1834 г. был привлечен, вместе Герценым и Сатиным, к истории об университетских кандидатах, певших на пирушке антиправительственные песни и разбивших бюст государя. Ни Огарёв, ни Герцен участия в пирушке не принимали, и суровое наказание, постигшее действительных ее участников, их миновало; но захваченные при обыске у них бумаги показали, что они очень интересуются французскими социалистическими системами, особенно сенсимонизмом — и этого было достаточно, чтобы признать их виновными. Герцен был сослан в Пермь, Сатин — в Симбирск, Огарёв, во внимание к его отцу, пораженному апоплексическим ударом, — в Пензу. Здесь он с жаром отдался чтению по всем отраслям наук и приступил к целому ряду статей и исследований, не пошедших, однако, дальше предисловий и черновых набросков.
Особенно много и относительно усидчиво работал он над своей «системой», составляющей главный предмет его широкой переписки с Герценым и другими друзьями (напечатано в 1890-х годах в «Русской Мысли«). Несколько раз менялись основы «системы»; в последнем своем фазисе Огаревское «мироведение» объясняло происхождение вселенной по закону тройственности — сущность, идея и осуществление идеи в жизнь человечества. Огарёв брался «показать в каждой отдельной эпохе, в каждом народе, в каждом моменте древности и христианства тот же закон тройственности». Он набрасывал также планы общественного устройства, в котором эгоизм должен был гармонично сочетаться с самопожертвованием.
Чтобы не огорчать близких, Огарёв стал бывать довольно часто в пензенском «свете» и женился на родственнице пензенского губернатора Панчулидзева, М.Л. Милославской — женщине, оказавшей роковое влияние на всю жизнь Огарёва. Бедная сирота, она должна была сама себе пробивать дорогу — и это совершенно извратило ее нравственную природу, не лишенную хороших задатков. Умная и интересная, она на первых порах очаровала не только самого Огарёва, но и проницательного Герцена и других друзей мужа. Быстро поняв общий душевный строй Огарёва и его кружка, она делала вид, что понимает жизнь исключительно как подвиг и стремление к идеалу. Но стоило ей только побывать в столицах, где она выхлопотала Огареву освобождение, и присмотреться к соблазнам столичной жизни, чтобы в ней проснулись инстинкты. Огромное состояние, полученное Огаревым в конце 30-х годов, окончательно разнуздало ее страсти. Уехав с Огаревым за границу, она прошла через целый ряд скандальных похождений. Огарёв был бесконечно снисходителен, согласился даже признать прижитого женой ребенка, давал ей беспрекословно десятки тысяч ежегодно, но жизнь его была разбита. В конце 40-х годов он нашел подругу в семье пензенских помещиков Тучковых и обвенчался с ней в середине 50-х годов, после смерти первой жены.
В 1856 г. Огарёв окончательно покинул Россию и, примкнув к деятельности Герцена, вместе с ним стал во главе русской эмиграции. Получив в наследство населенные имения, Огарёв тотчас же решил освободить своих крестьян на самых льготных условиях. Ему досталось, между прочим, громадное село на Оке, Белоомут, с 10 000 десятин строевого леса. Некоторые белоомутцы, служившие по откупам, предлагали Огареву по 100 000 рублей за вольную, но Огарёв не захотел воспользоваться своим правом и устроил выкуп всех белоомутцев на столь выгодных для них и столь невыгодных для него условиях, что общая выкупная сумма за село, стоившее по меньшей мере 3-4 миллиона, составила едва 500 000 рублей. Эта сделка не достигла цели, ради которой Огарёв принес такую жертву: выгодами выкупа воспользовались только богачи, державшие в кабале бедных сельчан, которые теперь попали в еще худшее положение. Очень большое и после выкупа Белоомута состояние исчезло быстро, как вследствие мотовства первой жены Огарёва и беспорядочности его самого, так и вследствие пожара бумажной фабрики, устроенной им для блага крестьян других имений.
Деятельность Огарёва в качестве эмигранта не ознаменована ничем выдающимся; его вялые статьи в «Колоколе» на экономические темы ничего не прибавляли к влиянию газеты Герцена. В эпоху упадка влияния Герцена многие действия последнего, на которые он шел неохотно, были предприняты под влиянием Огарёва, несмотря на свое добродушие всегда поддававшегося самым крайним теориям. Так, под влиянием Огарёва, состоялась попытка союза русской свободомыслящей эмиграции с румынскими старообрядцами; Огарёв стал во главе выходившего в начале 60-х годов «Веча«. Под давлением Огарёва, Герцен отдал глубоко ему антипатичному Нечаеву капитал, предоставленный одним русским в распоряжение Герцена для революционных целей.
Конец жизни Огарёва был очень печален. Больной, без всяких средств, запутавшись в своих отношениях и со второй женой, которая стала подругой Герцена, он жил на небольшую пенсию, сначала от Герцена, а после смерти последнего — от семьи его. Человек крайне скромный, застенчивый, хотя и полный веры в свое призвание, Огарёв неотразимо действовал на всякого, кто был чуток к душевной красоте. Вокруг него всегда создавался особый «Огаревский культ«; в его присутствии люди становились лучше и чище. Герцен говорил, что «жизненным делом Огарёва было создание той личности, какую он представлял из себя». В значительной степени напоминая Станкевича, Огарёв, мало продуктивный в печати, влиял личной беседой, делясь богатым запасом своих знаний, высказывая яркие мысли, часто в очень ярких образах.
Отсутствие выдержки и усидчивости, беспредметная мечтательность, лень и привычка к жизни изо дня в день, без определенной цели, помешали творчеству Огарёва развернуться в полном объеме. Тем не менее небольшая книжка его стихотворений отводит ему очень видное место в ряду второстепенных поэтов наших. Огарёв — поэт совсем особого рода, в одно и то же время и глубоко искренний, и совершенно лишенный непосредственности. Он — представитель исключительно рефлективной поэзии, того, что немцы называют Grubeleien. Стих его музыкален и мелодичен: он был страстный музыкант и всегда томился желанием выразить сладко наполнявшие его душу неопределенные «звуки» («Как дорожу я самым прекрасным мгновеньем! музыкой вдруг наполняется слух, звуки несутся с каким-то стремленьем, звуки откуда-то льются вокруг. Сердце за ними стремится тревожно, хочет за ними куда-то лететь, в эти минуты растаять бы можно, в эти минуты легко умереть»). Но и музыкальность Огарёва тоже не непосредственная, а рефлективная, потому что составляет результат высокой душевной культуры. Огарёв — поэт без молодости, без настоящего, живущий исключительно воспоминаниями и тоскуя по безвозвратно прошедшему. У него едва ли можно найти с полдесятка стихотворений без помыслов о прошлом. Результатом его разбитой жизни эта тоска является только отчасти. Одно из известнейших его стихотворений: «Мы в жизнь вошли с прекрасным упованьем» — своего рода отходная, где поэт себя и друзей сравнивает с кладбищем; их «лучшие надежды и мечты, как листья средь осеннего ненастья, попадали и сухи и желты». Но когда написана эта отходная? Во время пензенской «ссылки», когда автору было двадцать с небольшим лет, а самое «несчастье», его постигшее, было довольно-таки нетяжкое.
Один из счастливейших моментов жизни Огарёв нашел отклик в стихотворении: «Много грусти» — и вот его заключительные слова: «А я и молод, жизнь моя полна, и песнь моя на радость мне дана, но в этой радости так грусти много». Грусть, тихая и почти беспричинная — основной тон поэзии Огарёва. Он далеко не безусловный пессимист, ему не хочется умереть («Проклясть бы мог свою судьбу», «Когда встречаются со мной»); он оживает, когда становится лицом к лицу с природой и этому обязан лучшими своими вдохновениями («Полдень», «Весна», «Весною»); минувшее всегда рисуется ему в самых светлых очертаниях, жизнь вообще ему не кажется юдолью горя и плача — но индивидуально он способен отзываться почти исключительно на грустное и меланхоличное. Его внимание привлекает всего чаще вид разрушения и запустения («Старый дом», «Стучу, мне двери отпер», «По тряской мостовой», «Опять знакомый дом», «Зимняя дорога»), уходящий вечер («Вечер»), догорающая свеча («Фантазия»), ночь в пустом доме (Nocturno), тускло освещенная снежная поляна («Дорога»), тоскливо-унылый звук доски ночного сторожа («Деревенский сторож»), чахоточная, приближающаяся к смерти («К подъезду»), старики, потерявшие дочь («Старики как прежде»), забытая любовь («Забыто», «Обыкновенная повесть»), мертвое дитя («Младенец», «Fatum»). Роскошь Юга вызывает в нем желание быть «на севере туманном и печальном»; пир его не веселит: «он не шлет забвенья душевной скорби; судорожный смех не заглушает тайного мученья» («В пирах безумно молодость проходит», «Домой я воротился очень поздно»); «что год, то жизнь становится скучней» («Праздник»), «скука страшная лежит на дне души» («Бываю часто я смущен»). Поэту кажется, что «вся жизнь пройдет несносною ошибкой» («Ночь»), что он живет «в пустыне многолюдной» («Портреты»); он себе представляется затерянным «в море дальнем», где вечно «все тот же гул, все тот же плеск валов, без смысла, без конца, не видно берегов» («За днями идут дни»). Лишь изредка «еще любви безумно сердце просит», но «тщетно все — ответа нет желанью», «замолкший звук опять звучать не может» («Еще любви безумно сердце просит»).
Один только раз женственная лира Огарёва, самая, может быть, нежная во всей русской поэзии, взяла несколько бодрых и даже воинственных аккордов — в последнем из небольшого цикла четырех превосходных стихотворений, озаглавленных «Монологи»; но это черта чисто биографическая. Огарёв был в то время (1846) за границей, слушал лекции, чувствовал себя вновь «школьником», и ему на мгновение показалось, что его дух «крепок волей», что он, наконец, «отстоял себя от внутренней тревоги». Его прельстил «дух отрицанья, не тот насмешник черствый и больной, но тот всесильный дух движенья и созданья, тот вечно юный, новый и живой; в борьбе бесстрашен он, ему губить отрада, из праха он все строит вновь и вновь, и ненависть его к тому, что рушить надо, душа свята, так как свята любовь». Эта мимолетная и случайная вспышка находится в полном противоречии с проникающим всю поэзию Огарёва чувством всепрощения и глубокой «резиньяции», как говорили в 40-х годах любимым выражением столь любимого тогда Шиллера. В прощальном стихотворении жене («К ***») он говорит женщине, разбившей его жизнь: «о, я не враг тебе… дай руку»! и спешит уверить ее, что «не смутят укором совесть тебе мои уста»; он признательно помнит только светлое прошлое: «благодарю за те мгновенья, когда я верил и любил».
Не только в личной жизни полон Огарёв такого всепрощения и покорности судьбе. Лира этого поэта, всю жизнь составлявшего предмет внимания политической полиции, почти не знает протестующих звуков. В собрании стихов Огарёва, изданных в России, найдется не более 4-5 пьес, где затрагиваются, и притом самым мимолетным образом, общественные темы. «Кабак» заканчивается возгласом обиженного отказом парня: «эх, брат, да едва ли бедному за чаркой позабыть печали»; «Соседка» — словами: «да в нашей грустной стороне скажите, что ж и делать боле, как не хозяйничать жене, а мужу с псами ездить в поле». «Дорога» заканчивается четверостишием: «я в кибитке валкой еду да тоскую: скучно мне да жалко да жалко сторону родную» — вот и весь «протестующий» элемент поэзии будущего деятеля русской эмиграции. Самым полным выражением резиньяции является уже названное стихотворение «Друзьям», написанное во время ссылки: «мы много чувств и образов, и дум в душе глубоко погребли… И что же? Упрек ли небу скажет дерзкий ум? К чему упрек? Смиренье в душу вложим, и в ней затворимся без желчи, если можем».
Стихотворения Огарёва долго имелись в России только в очень неполных 3 изданиях (М., 1856, 1859 и 1863). Лондонское издание 1858 г. гораздо полнее, хотя и не вследствие цензурных причин; значительно большая часть напечатанных здесь впервые стихотворений вполне цензурная. Но и это издание было весьма неполно. Много стихотворений Огарёва напечатано в воспоминаниях Татьяны Пассек и второй жены Огарёва, Тучковой-Огаревой, а также в «Русской Старине» 1890-х годов и в переписке Огарёва («Из переписки недавних деятелей»), в «Русской Мысли» 1890-х годов и только в 1904 г. (под редакцией М.О. Гершензона ) издано в 2 томах исчерпывающее «Собрание Стихотворений Огарева» — Ср. Герцен «Былое и думы»; Анненков «Литературные воспоминания» (1909); Т. Пассек «Из дальних лет»; Тучкова-Огарева «Воспоминания» (в «Русской Старине» 1890-х годов); Е. Некрасова, в «Почине» (том I); Чернышевский (СПб., 1896); Дружинин «Сочинения»(том VII); Щербина, в «Библиотеке для Чтения»; Гершензон «Образы прошлого» и «История молодой России»; Д. Тихомиров «Материалы для библиографических указателей произведений Огарёва и литературы о нем» (СПб., 1908; из «Известий Академии Наук» том XII); П. Перцов, в книге «Философские течения русской поэзии».
Источник: Русский биографический словарь.